Мамин хлеб - самый вкусный, у него хрустящая, корочка, а когда берешь в руки каравай и отламываешь кусочек, то от него идет пар, как от печки зимой. Мама осторожно достает формы из печи и выкладывает ароматные кирпичики на стол, накрыв белым льняным полотенцем.
— Пусть отойдет, «подышит» свежим воздухом, а то спортится, - говорит она нам с братом, понимая, что мы уже готовы схватить по большому ломтю, посыпать его солью сверху да бежать на улицу, на реку, только к вечеру нас и жди. Нашим мечтаниям о рыбалке мешает соседка. Она вбегает, едва переводя дыхание:
— Олька, беда! Мужики со станции приехали - говорят, вчера война нача-лась. Мамины руки вмиг становятся похожими на плеточки, безвольно по-висшие вдоль тела. Что она говорит, я не помню - вижу только, как она смотрит на брата, и морщинки складываются в уголках ее рта. Они уже никогда не разгладятся.
Трактор похож на Горыныча из детских сказок, подойти к нему еще можно, а вот как его «оседлать»? Да заставить слушаться и повиноваться? Дядя Семен показывает рычаги, педали, что-то объясняет, а я его почти не слышу. И что громче — рев мотора или стук моего сердца, еще неизвестно,
— Ну, теперь сама попробуй!
Кое-как завожу это чудовище, одной рукой пытаюсь переключить рычаг передачи, но почему-то так, же лихо, как у всех трактористов, у меня не получается. Упираюсь двумя руками, наваливаюсь всем телом, есть! Поехали!
— Ура!— кричу. — Получилось!
— Эх ты, - грустно улыбается дядя Семен, - воробей на жердочке.
(«Почему именно воробей» — спрошу я его через много лет во сне, «Напуганный да взъерошенный, а от своего не отступится», - ответит мне дядя Семен тоже во сне. Наяву не успел, погиб в первом же бою).
Стук по стеклу звучит громче, чем автоматная очередь.
— Олька, буди Серафиму! Из города бумага пришла — на Урал разнарядка: пять человек с каждого села. Заводы строить отправляют. Мне Петрович по-соседски шепнул, списки уж составили, утром за девчатами нашими придут.
Села на лавку. «А где им строить? Одни глазенки и остались, да шеи, как у гусят», — запричитала тетка Дуся, пока мама в темноте металась по избе, пытаясь сообразить, что собрать мне в вещевой мешок и что вообще делать. Потом остановилась.
— Не пущу. Не дам. Отца похоронили, Степка месяц как пропал, Не дам.
Накинув мне на плечи отцовскую фуфайку, и сунув мои худые босые ноги в валенки, она выталкивает меня из дома, вытирая слезы:
— Беги к бабушке Вере, у нее схоронишься до поры, а там видно будет. Не пущу на завод, мала еще.
Я бегу на другой конец улицы, а мысли скачут, как зайцы: «Ух, ты, завод! Вот уж, поди, народу там! Тьма! Может, мне и поехать? Чего мама так волнуется? Тоже мне «мала» — уже четырнадцать годов три месяца как стукнуло».
Бабушка Вера даже не спросила ничего, в теплую, протопленную баню меня закрыла, да еще и кружку молока с собой дала. Засыпая, вижу большой, красивый и почему-то белый завод. И похож он на огромный теплоход, про какой папка рассказывал, когда из Кронштадта вернулся. Это он к Степану на побывку ездил, когда тот еще первый год в армии служил.
В теплушке лечь негде, можно только сидеть, да и то на корточках. Непри-способленны такие вагоны для перевозки людей. Лошадей в них раньше перевозили. А сейчас, где их взять, лошадей-то? Но мы ничего, едем. Скорее бы только уж этот Магнитогорск, а то ноги затекают. Да и кушать сильно охота. Кормили-то раз всего, да и не всем хватило. А из вагона выйти нельзя.
На станции нам какой-то дядька через окошко передает котелок с кипятком. Девчата, которые успели подготовиться к отъезду, в этот кипяток сухарики домашние бросают, а потом едят. Я не успела. Меня прямо от бабушки Веры и повезли на станцию. Еще и маму ругали, вроде она хотела устроить какой-то «саботаж» (смешное слово, надо будет у кого-нибудь спросить, что это такое). Одежду теплую мне передать разрешили, а котомку с едой маме назад кинули. В наказание, вроде как. Ладно, едем.
Завод этот ни капельки на пароход оказался не похож. Его вообще еще не было. Хмурый дядька провел нас через ряды сложенных шпал, потом пробирались мимо огромного котлована, наконец, вышли к большой землянке.
— Жить будете здесь. Завтра в 7 утра на работу. За опоздание буду наказывать строго, — он оглядел нас, сбившихся в стайку, пытаясь согреться, переминаясь с ноги на ногу. — Кто тут у вас побойчее? Бригадира надо выбрать. Порядок нужен.
Из всех тридцати девчонок самой старшей была Рита. Ей уже лет 18 было, ее и назначили. Ну и ладно. Теперь согреться бы да поспать.
Есть сны, которые наваливаются на тебя, как огромный мешок. И не вскрикнуть, и не оттолкнуть, а только лежишь и молча плачешь. Да еще мысленно про себя «Богородицу» читаешь. Мама всегда ее перед сном читала, только очень тихо, чтобы отец не слышал и не ругался. Тихо читала, а мы ушки навострим с братом и каждое слово разобрать пытаемся. Однажды Степа спросил маму: «Мам, а как это — Спаса родила?» Она руками на него замахала и палец к губам приложила, а сама глазами на соседнюю комнату показывает — мол, отец услышит, не сдобровать. Только через несколько дней, когда отца не было, пояснила: «Богородица — наша мать-заступница, она родила младенца, который всех нас спасет. Надо только не гневить Его и греха не совершать». Она еще много потом рассказывала и про нее, и про Христа, и про то, как его Иуда продал. Только я совсем маленькая была, мало что запомнила. А вот молитва та как будто на сердце отпечаталась. Как прижмет, так слова сами в памяти всплывают.
Строить было тяжело. Да что «тяжело», не под силу было. А все же строили. Таскали тяжеленные шпалы, разгружали кирпичи, носили на носилках мешки с цементом на верхние этажи. Иногда идешь, качаешься, как бычок-трехдневка, а упасть нельзя — сзади тебя такой же «бычок» идет, еще на ногу уронишь, покалечишь подругу. Подруга у меня была одна — Валюха. Младше меня на целый год, безобидная, как божья коровка. Знаешь ведь — переверни ее (коровку эту) на спинку, так она будет ножками болтать, жужжать, а сама перевернуться не сможет. И не злая, никого не укусит, даже тех, кто над ней глумится. А глумиться у нас Рита любила. Ее как бригадиром
назначили, так она командовать в тот же день начала. Кто ей поддакивал да во всем слушался, тех поближе к себе держала. А ко мне однажды подошла и тихим, но свистящим таким шепотом говорит:
— Я вижу, ты маленькая совсем, худая. Ты здесь долго не продержишься. Работа тебя скрутит. А я могу тебе помочь. Буду тебя на самые легкие работы ставить. Только уговор — половину пайки мне будешь отдавать.
А пайка-то у нас — всего осьмушка хлеба пополам с травой да свекла вареная, почти вся промерзшая. Вообще, все самые тяжелые наряды мои были да Валюхины. Она тоже отказалась пайки делить с Ритой. Однажды в сильный мороз нам довелось сваи заколачивать. Мы с ней колотим, а земля промерзшая, аж звенит, и ничего-то у нас не получается. Бились, бились, сели на снег, плачем в два голоса. Ну, думаю, все. Так жалко жизнь свою стало. Ладно бы на фронте погибнуть, хоть по фрицам бы пострелять удалось. А здесь? Похоронят на окраине, где и крестов-то нет, одни таблички. Потом как-то про другой крестик вспомнила. Мама его в воротник рубахи зашила, когда меня уполномоченные ночью у бабушки Веры нашли. И как-то мне так тепло вдруг стало. На Валюху смотрю и смеюсь, а она не поняла, что это со мной сделалось. Подумала, что я с ума сошла, даже испугалась. А я, когда смех прошел, говорю:
- Да это я вспомнила, как мечтала про завод — думала он белый и такой большой, гладкий.
Валюха тоже улыбнулась. А на следующий день мы с ней побег совершили. На фронт решили пробираться. «Может, Степку там встречу», — мечталось мне.
Мы шли двое суток. Шли не по дороге, старались держаться лесом, чтобы нас не обнаружили и не вернули. Но и от железной дороги старались не отдаляться, чтоб совсем-то уж не сбиться. Идти было тяжело. Ноги замерзли так, что мы их не чувствовали. Когда пришло время ночевать, повезло — на какой-то полянке небольшой стожок запорошенный нашли, решили там схорониться до утра. Углубление сделали, внутрь залезли, Валюха шепчет:
— Сима, глянь, я чего нашла! — и в темноте протягивает к моим губам свою ледяную руку. Земляника! Мы стали шарить в темноте в поисках замороженных ягод, и когда насобирали горсть, всю ее целиком — в рот. Ах, до чего же сладкий подарок преподнес нам этот стожок!
Кто знает, чем бы закончился наш побег — может, замерзли бы насмерть, да только не время было нам, видно, помирать. Вот утром нас и обнаружил Иван Матвеевич. Это мы, конечно, потом узнали, как его звали. А сначала, когда он за сеном на своей телеге приехал и нас, спящих, обнаружил, мы, конечно, сильно испугались. Так заголосили, что он отпрянул, даже уехать хотел. Потом постоял, подумал.
— Полезайте в телегу. Да рогожкой укройтесь. Не бойтесь, не выдам.
И началась у нас другая жизнь. Иван Матвеевич оказался бригадиром овощной базы, взял нас туда на работу. Там мы и отогрелись, и отъелись немного — в первый раз со времени отъезда из дома горячих щей целый горшок выхлебали. Жена его — добрейшая женщина. На стол котелки ставит, а сама плачет беззвучно. У них-то дочка в Ленинграде осталась. И никаких известий. Блокаду сняли к тому времени, а новостей все нет и нет. А вечером, когда мы спать ложились, я знакомые слова вдруг услышала: «Богородица, Дева, радуйся...». Как-то вдруг в носу защипало. Домой хочу.
Прожили мы у Ивана Матвеевича и тети Наташи почти месяц. А закончи-лось все так же неожиданно, как и началось. Как сейчас вижу — утром на работу вышли с Валюхой, а навстречу идет солдат. Сам молодой, а левой ноги нет, на костыль опирается. За плечами мешок вещевой. Нас увидел, закричал: — Сима! Сима нашлась!
Я так и охнула, так и села — Степан! Когда в поезде домой ехали, он все рассказал — как под Сталинградом осколком в ногу ранило, но двое суток не могли его однополчане из-под фашистского огня вытащить, А когда в санчасть привезли, врач сказал: — Поздно, ампутировать надо.
Рассказал, что из госпиталя написал домой, а оттуда ответ прислали, в котором про меня сообщили, что, мол, год уж никаких известий нет. Степан тогда начал выяснять, что да как, приехал на тот завод. Узнал о нашем побеге и о том, что срок тюремный нам грозит, когда поймают. Но брат сумел как-то убедить директора завода, и он отдал ему наши документы. До сих пор не знаю, каким чудом Степан нашел нас.
Я не помню названия этой железнодорожной станции, но помню, что день тот был похож на масленичный блин — такой, же простой, как все обычные, но отчего-то красивый и нарядный. Поезд наш остановился, и мы выглянули в окно, а там, на перроне, плакали люди, обнимались, целовали друг друга и подкидывали в небо ребятишек. Степан как все это увидел, обернулся ко мне и сказал: «Похоже, все, кончилось». Он был прав. Так кончилась война, до которой я так и не доехала.
Этот рассказ записан со слов моей прабабушки — Мезиной Серафимы Ивановны. Ей было 86 лет, она жила в селе Русское Баймаково Рузаевского района Республики Мордовия. Бабушка была очень добрая и пекла самый вкусный хлеб на свете. А еще она никогда не садилась в лифт, и если приезжала в гости, то шла на 5 этаж пешком. Потому что боялась закрытого пространства. Мама сказала, что это такая болезнь — клаустрофобия. Но бабушка Сима про болезнь свою не знала, просто ей казалось, будто лифт похож на тот самый закрытый вагон, в котором они четверо суток ехали в город Магнитогорск. Мы редко говорили с ней о войне, потому что тогда она начинала плакать, а я очень не люблю, когда мои близкие плачут.
Елена Артемова |